В землянке пахло сухой травой и старым деревом. Чола сидел на шкурах, лицом к очагу. Угли едва тлели, света было мало, но я видел, что он не спит.
— Казак? — спросил он тихо, и голос старика был спокоен, будто он ждал меня.
— Я, — только присев рядом, вышло ощутить слабое тепло очага — Не спится?
— Старым людям сон не нужен, — он усмехнулся, и морщины на его лице собрались в глубокие складки. — Скоро вечный сон, насплюсь.
Я помолчал, подбирая слова. В землянке было тихо, только где-то выше, за стенами, слышался ветер. Чола не торопил с разговором.
— Чола, — сказал я наконец. — Нанайцы увели орочей. Женщин и детей. Многих мужчин убили. Дянгу ранен. Чуруна сбежала, рассказала.
Старик не повернул головы, только пальцы его, лежавшие на коленях, дрогнули. Дрожь прошла по рукам и замерла.
— Мой сын, — сказал он глухо. — Старейшина. Он сделал это?
— Да.
Чола долго молчал. Я слышал его дыхание — тяжелое, с присвистом. Потом он выдохнул, будто освободившись от тяжести.
— Ждал я этого, — прошептал он. — Когда он меня прогнал, когда имя моё съел… Я знал, что душа его почернела. Но чтобы на своих… на орочей… Он же их воин! Он их защищать должен был…
— Мне нужно его имя, — сказал я. — Ты должен назвать его.
Старик замер. Руки его сжались и сразу разжались.
— Имя? Зачем тебе имя, казак?
— Хэнгэки говорит, что у тебя три души было. Вторая ушла, когда ослеп. Первая — когда сын прогнал. Третья, эгге, ещё теплилась в тебе, пока мы не забрали. Но теперь, — я помедлил. — теперь, может, и она ушла. Хэнгэки сказал, что тень твоя стала легче, будто её нет. Если эгге ушла, тебя нельзя проклясть через имя. Ничего не случится, если ты назовёшь его.
Чола повернул ко мне лицо. Глаза его давно стали бельмами, но я чувствовал на себе его тяжелый взгляд. Так смотрят только старики, которые видели больше, чем можно вынести.
— Ты видишь мою тень, казак? — спросил он вдруг.
Я не ждал этого вопроса. Мог бы соврать, сказать, что темно, что не разглядеть. Но что-то остановило.
— Вижу, — сказал я. — Слабо, но вижу.
Чола усмехнулся, потом тихо и беззлобно рассмеялся.
— Хороший казак, — сказал он, отсмеявшись. — Не врёшь. Уже этим ты лучше моего сына. Он врал, всегда врал. Сначала мне, потом духам, потом себе. Я старый, слепой, он меня обманывал, как будто я глупый ребенок. Думал, не пойму.
Старик помолчал, собираясь с мыслями. Я не торопил.
— Имя ему Батой, — сказал он наконец. — Батой. Я сам назвал его, когда он родился. Крепкий, я думал, будет как камень. Камнем и стал без сердца.
— Спасибо, Чола.
— Не благодари, казак, — старик покачал головой, и в этом движении было что-то уставшее. — Ушла моя эгге или нет, то не твоя забота. Вы Чолу взяли, накормили, обогрели.
Я хотел что-то сказать, но он поднял руку, и я замолчал.
— Иди. Иди, казак. Утро скоро. Дела у тебя. А я посижу, мне уже недолго сидеть осталось.
Я поднялся. На пороге обернулся. Чола сидел неподвижно, глядя в очаг. Он улыбался и мне стало не по себе от этой улыбки. Когда я вернулся к себе в землянку, я вдруг понял, что Чола совершенно спокойно говорил со мной по руски. Но я был слишком уставшим, чтобы придать этой мысли хоть какое-то значение и просто завалился спать.
На рассвете мы вышли. Я, Гришка, Федька пошли к нанайскому стойбищу. Снег скрипел под ногами, мороз щипал лицо, и воздух был такой чистый, что, казалось, можно разглядеть каждую иголку на дальних сосенках.
Гришка шел молчаливо и хмуро, руку на шашке держал. Федька поглядывал по сторонам, иногда оборачиваясь на тропу позади. Я шагал впереди, стараясь не думать о том, что будет, если старейшина не захочет говорить.