Старообрядцы закончили внутреннюю отделку своей часовни. Срубленная на совесть, с восьмиконечным крестом, она стала украшением острога. В первое воскресенье марта над лагерем разнесся звон небольшого медного колокола, созывая на службу.
Казаки, жившие без проповедей больше года, пошли к церкви, крестясь и снимая папахи. Мы с Гришкой и Федькой стояли у крыльца, когда услышали возмущенный голос Гаврилы Семёновича:
— Да ты в своём уме⁈ Мы с вас из ледяной воды выволокли, один хлеб ели, а теперь нам в Божий дом путь закрыт⁈
Мы пошли сквозь толпу. На ступенях часовни стоял Архип — староста поселенцев. В годах, но не немощный, высокий, с седой бородой до пояса, он стоял перед урядником. Чуть дальше проход перегораживали крепкие семейские мужики.
— Не гневись, служивый, — басил Архип, — Мы благодарны вам за спасение, век Бога за вас молить будем. Но церковь эта по старому обряду освящена. Вы креститесь щепотью, в вас никонианская ересь. Войдёте — оскверните место Божие. Стройте себе свою часовню, а в нашу не пустим. Таков закон.
Толпа казаков позади нас низко шумела.
— Ересь⁈ Да если б не мы, вы бы этой ереси на дне Амура молились!
— Шашку достану и покажу, чей тут острог!
Месяцами копившееся от всех бед напряжение искало выход. Архип насупился, старообрядцы похватались за топоры и вилы, неведомо как оказавшиеся под рукой.
В этот момент на крыльцо без тулупа, в одном мундире ворвался Травин.
— А ну молчать! — рявкнул он так, что с крыши церквушки пополз снег.
Обе стороны притихли.
— Значит так! Мы здесь — государев гарнизон! Православные все. Но силу в вере применять не позволю! Архип, церковь вы строили, но мы помогали. Не пускаете — Бог вам судья! Но коли из-за неё будет смута, я ваш приход за частокол выставлю, в чисто поле! Понял?
Архип смотрел вниз, но позиции не сдал.
— А вы! — Травин повернулся к казакам. — По избам! Будет нам по весне церковь, коль на то пошло. Разойдись!
Люди начали расходиться, кто ругаясь, кто крестясь. Но худой кафтан уже начал рваться. Лагерь незримой чертой поделился надвое.
И хуже всего пришлось Федьке.
Вечером того же дня мы рубили дрова за амбарами. Федька махал топором по чурбакам с такой злостью, что щепки летели во все стороны.
— Не пускают, — бормотал он, смахивая пот со лба. — Архип Агафье запретил не то, что говорить, смотреть в мою сторону даже. Говорит, не отдадут девку за «щепотника».
Гришка, сидевший на поленнице и лениво правивший оселком свой тунгусский нож, скривился.
— А ты чего думал, полюбовничек? Что ради тебя одного свои порядки перепишут? Говорил же — нечего к бабам лезть, когда война на носу.
Федька замер. Топор в его руках блеснул. Он медленно повернулся к Григорию, у добродушного парня кровь начала заливать глаза.
— Зависть тебя одолела, — выплюнул Фёдор. — Не ты с Агафьей под венец пойдешь.
Гришка медленно встал. Облизнул губы.
— Чего ты сказал? — его голос стал тихим и опасным.
— Что слышал. Вроде умный, да в дураках остался. Сам с Агафьей не сладил, а теперь вот злорадствуешь сидишь!
Гришка положил нож и шагнул вперёд. Фёдор отшвырнул топор. В следующий миг сошлись в молчаливой драке. Ни звука, только злые удары кулаков и тяжёлое сопение. Гришка бил по-боевому резко, но невысокий Федька брал массой и дикой обидой. Казаки упали в снег, разметав сложенные дрова.
— Стоять, остолопы! — заорал я, бросаясь между ними.
Я успел поймать Гришку за локоть занесенной руки, а Федьку толкнул коленом. Почти заживший ожог напомнил о тупой болью, но я удержал дерущихся.
— Псы шелудивые! — раздался за моей спиной ледяной голос Гаврилы Семёновича. Урядник стоял, сложив руки на груди. — Своим же морды бьете из-за бабы?