— Что он просил?
— Тебя, — шаман ткнул пальцем мне в живот. — Он просил навести на тебя порчу, самую злую: чтобы глаза ослепли, чтобы печень разбухла, чтобы духи обозлились и душу сгрызли. Он сказал: «Казак мою силу отнял. Охотники смотрят — не видят меня, по-своему делают. Он мое мертвое узнал, он Амбу убил. Прогони его, Хэнгэки, из этого мира — и все твоим будет».
Умка продолжала плести, но руки ее то и дело сжались в кулаки.
— И что ты ему ответил? — ровно спросил я, хотя внутри все сжалось.
— Правду ответил, — оскалился шаман. — Я сказал: «Поглупел ты, старик! Желтые камни? Разве я могу скормить их реке? Разве они укроют меня от бурана? Золото нужно только тем, чья душа уже пуста». Я те монеты в грязь бросил.
Железные рога угрожающе качнулись.
— Я сказал ему: «Пойдешь на того казака, и ты собственного яда напьешься. Твои черные духи зубы об него сломают». И послал его прочь.
— Значит, он ушел ни с чем, — выдохнул я.
— Олененок, ты слова слушаешь, а между слов не слышишь, — с досадой цокнул языком Хэнгэки. — Старейшина теперь как невыспавшийся медведь. Раньше он был страшным вождем, который имя свое съел. Теперь он — затравленный зверь. Народ отворачивается, охотники шепчутся, старики, — те, кто помнят, — ему вслед плюют. Забыл он все, кроме отчаяния и злобы к тебе.
Шаман поднялся на ноги. Из-под полы его кафтана упал туго перевязанный конским волосом берестяной сверток.
— Духи теперь его не послушают, — продолжил Хэнгэки, глядя на реку. — Но дорог у старейшины много. Он любую подлость сотворит, чтобы смыть свой позор. Он будет бить оттуда, откуда вовсе не ждешь. Как крыса, что в железном котле ждёт и зубы точит.
— Я буду готов к встрече, Хэнгэки, — я снова положил руку на рукоять револьвера. Капканы, лесные пожары — чего я только не видел.
— Крысу нельзя руками ловить, олененок, — покачал головой шаман. — Вон, послушай, как воет река. Старейшина как эта талая вода. Он найдет место. Береги то, что тебе дорого.
Хэнгэки повернулся к Умке, посмотрел в ее расширившиеся глаза, развернулся перед тигренком, который так и сидел под лавкой, и плавно шагнул обратно в густой туман.
Через мгновение он растворился в белесой мгле, словно ничего не было. Лишь жирная плошка из-под ухи доказывала, что это мне не привиделось.
Я подобрал берестяной сверток, оставленный шаманом. Внутри оказался маленький острый медвежий коготь и щепотка сухой земли. Странный символ грядущей схватки.
— Железный человек… — тихо позвала Умка, обхватывая себя за плечи. — Старейшина не пойдет на штурм. У него больше нет верных воинов.
— Знаю, — ответил я, глядя в туман леса. — Он будет искать, где слабее всего. Нужно предупредить Травина и Игната Васильевича. Весна выйдет грязной.
Я вертел в пальцах берестяной сверток с медвежьим когтем.
— Идем к сотнику, — бросил я Умке, засовывая послание шамана за пазуху. Девушка кивнула, отложила сеть и молча пошла следом. Все еще тревожащийся Барс вылез из-под лавки и мягко переступал рядом, водя ушами во все стороны.
Травин выслушал меня не перебивая. Гаврила Семенович, волей случая оказавшийся в избе сотника с утренним докладом, только ругнулся и раздраженно почесал в затылке.
— Значит, золото британцев ему нутро жжет, — процедил урядник. — И силенок у него не осталось, коли пытался порчу за деньги купить. Изгой он теперь для тайги.
— Изгой — зверь самый страшный. Ему терять нечего, — отрезал Травин. — Охрану усилить вдвое. На воду и пищевые склады поставить проверенных людей из забайкальских. Никто из чужаков к припасам подходить не должен. Старейшина хочет ударить исподтишка.
Мы думали про осаду, про испорченные припасы или воду, к тайным поджогам. Мы ждали подлости извне. Но Батой, долгие годы бывший правителем, оказался куда хитрее. Он знал, цельный частокол так просто не разломаешь. А внутри нашего частокола уже было гнилое бревно — разлад между казаками и старообрядцами.
Ранним туманным утром, когда лагерь просыпался под перекличку петухов, тишину всколыхнул истошный бабий крик со стороны изб староверов.
Я выскочил из землянки, на ходу натягивая сапоги. С других сторон туда уже бежали люди.
У крыльца вдовы Татиной, где жила Агафья, толпились бородатые мужики в поддевках. У завалинки на коленях стояла сама вдова, прижимая руки к лицу и голося на одной ноте. Рядом валялись разорванные тушки ее единственного богатства — пяти несушек, которых она чудом сберегла зимой.
Но убитые куры были только началом. На крыше избы лежал вырезанный из дерева восьмиконечный крест. Грязный, обмазанный куриной кровью и золотым песком. И прямо поверх креста, крест-накрест, лежали два знакомых мне предмета: шелковый платок тонкой работы с золотой нитью и серебряный эфес сломанной шашки.
Дурное предчувствие скрутило желудок узлом. Шелковый платок — тот самый, что Гришка дарил Агафье. А сломанный эфес я лично бросил в угол кузницы с неделю тому назад.
— Осквернили! Дьявольское племя, никониане проклятые! — Архип бесцеремонно расталкивал толпу своими широченными плечами. Лицо старосты стало пунцовым от гнева. — Вот она, ваша казачья благодарность! Кровью святой крест мазать, иудино племя!