Узнавая о том, как правители западных стран исподволь, не привлекая внимания, точечно, деликатно даже, если можно так выразиться, подбирались к истории народа и воспитанию его детей, я отмечал прямые параллели с тем, что видел и пережил сам. Когда за синие штаны, коричневую газировку и непонятную мне музыку дети несли на рынок и в ломбард боевые награды отцов и дедов.
То ли у Пикуля, то ли у Пастернака читал я давным-давно, что глуп тот, кто в старости не стал консерватором. Но ещё глупее тот, кто не был революционером в юности. Говорят, на этот счёт ещё Черчилль что-то подобное сообщал. Он, герцог Мальборо, много чего говорил, конечно. Не зря про него так удачно спел Высоцкий: «Это их худые черти / Мутят воду во пруду! / Это всё придумал Черчилль / В восемнадцатом году!». Так вот я совершенно точно стал консерватором, хотя в молодости побывал революционером. Ничем, кроме революционного запала и задора не объяснить ни поездки на целину, ни комсомольские стройки. Тогда Родина умела верно направлять кипучую энергию своих сыновей и дочерей так, что от этого всем становилось только лучше, и ей, и им. И когда сразу после окончания института я по распределению отправился организовывать здравоохранение советских граждан в забытое Богом село Смоленской области, с молодой женой и грудной дочкой, это тоже был революционный порыв. Можно же было остаться при кафедре, предлагали место. И в столицу звали, родня тогдашней жены, орденоносная профессура. Всё совсем по-другому могло бы пойти, но я решил, что добьюсь всего сам. Потом только, слушая вьюгу в заметённом по самые окна деревенском доме и читая Плутарха, узнал, что до меня давным-давно эту мысль лаконично сформулировал Юлий Цезарь: «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме». Во «вторые» в каждом из известных миру Римов всегда была страшная очередь. Не то, чтобы я боялся очередей. Меня вела воспитанная с детства, отцом, погибшим в сорок первом, и мамой, что тянула нас с братом и сестрой одна в послевоенные годы, уверенность в том, что нужно всегда и везде хорошо делать своё дело, а не стоять в очередях, ожидая, когда освободится чьё-то место.
История не знает сослагательного наклонения. Нам говорили, что так сказал товарищ Сталин. Помню, ещё в прошлом году, ковыляя от дровяника к дому с охапкой полен, по осени, услышал я за соседским забором незнакомый голос.
— Лёша! Ты там? — крикнул соседу. Голос был не его, поэтому насторожился.
— Да! Здравствуйте! — отозвался он, перебивая чужую речь, что и не подумала прерываться.
— А кто там с тобой беседует так громко? Гости, никак? — поинтересовался я, подходя к забору.
Тогда выяснилось, что сосед Алексей, молодой парень, ну, по сравнению со мной, ему всего-то пятьдесят три было, пацан, считай, увлёкся аудиокнигами. Что-то вроде радиоспектаклей, что передавали в годы моей молодости, только по новым книгам, современным. Лёша рассказал, что уже несколько лет бьёт все рекорды популярности новый жанр: «попаданцы». Это когда в прошлом оказывается наш современник, и начинает использовать свои знания для того, чтобы сделать мир вокруг лучше. Или, что чаще, стать успешным, богатым и знаменитым персонально.
Работая на участке, я часто прислушивался потом к речи из-за соседского забора. Всё интереснее, чем телевизор смотреть. Иногда голоса были профессиональные, и в самом деле, как в театре — даже присаживался специально поближе. Иногда просто какая-то механическая девка читала, как пономарь, путая ударения и склонения. Но при определённой привычке можно было и понять, что она там бубнила. Сказки, конечно, как Гулливер в стране лилипутов, но иногда бывало забавно. То Брежнева спасать принимались, то к Сталину пробивались в кабинет. Мне запомнились две истории — в одной наш современник попал в Николашку, последнего царя, что плясал под дудку матери и жены, которым дирижировала вся родня из Европы. Ох, и дал он там шороху! А второй оказался в теле Михаила Васильевича Фрунзе, которого не зарезали врачи-вредители в 1925 году. Тоже было интересно, хотя я и поспорил бы с автором в некоторых вещах. Мне, как почти свидетелю той поры, многое виделось по-другому.
Младший сын говорил про сослагательное наклонение и историю проще: «Если бы у бабушки было дуло — это была бы пушка, а не бабушка!». Ну, тоже позиция, конечно. А вот теперь я сам, пенсионер, проработавший всю жизнь хирургом-травматологом, руководивший поселковой и городской больницами, побывавший в Афгане и Чечне, в Спитаке в 1988 году, после того жуткого землетрясения, оказался той самой пушкой. Но главное — я был жив. И я был молод.
Всеслав, кажется, начал чуть расслабляться к утру. Наверное, это наше взаимное «чтение книг жизни» друг друга позволило ему почувствовать то общее, что сближало нас. Любовь к семье, к детям, к своей земле и своему призванию. И острое неприятие всех тех, кто угрожает хоть чему-то из перечисленного. Он с одобрением «просматривал» те сцены из моей жизни, где для того, чтобы у больницы были лекарства и оборудование, я шёл на не самые популярные меры. В девяностых, про которые снимали теперь сериалы, которые я зарёкся смотреть, и писали примерно такие же книги, мы с ребятами-хирургами из кожи вон лезли. Доходило до того, что я оперировал пса одного из «ночных хозяев города», авторитетного человека, как все его называли. Сиделец со стальными зубами едва не рыдал, когда привез ко мне своего призового чемпионского бульмастифа. Пёс поймал две пули, предназначавшиеся хозяину. Операция была несложная, собака выжила. А криминалитет целый год потом присылал больнице деньги, на которые закупались препараты и инвентарь. Мы были единственным учреждением города, в котором никогда не задерживали зарплату, и выдавали её именно деньгами — тогда это было сродни чуду. Мой товарищ Сергей Борисов и вовсе умудрился сшить «ахилл» какой-то кобыле. В прямом смысле слова — не то ахалтекинской, не то ещё какой-то чудо-породы, да так, что она продолжила побеждать на бегах. А у нас появилось новое оборудование в рентген-кабинете и расходники для лаборатории, много. Правда, потом Серёга уехал в столицу, в платную клинику, и в родной город выбираться перестал. Мне же довелось даже в совете депутатов посидеть, причём как при Союзе, так и после. И я ни на грамм не покривлю душой, сказав, что не принял ни единого подлого или бесчестного решения. Дома, конечно, бывали неприятные разговоры по этому поводу: почему остальные ездят на дорогих машинах, их жёны ходят в мехах, а дети — в импортных шмотках? Жена и дети поняли и приняли мою точку зрения о том, что машины, шубы и барахло в жизни совсем не самое главное. И это было главным достижением в те годы, как я всегда считал. С первой семьёй так не получилось.
Полоцкий князь рассказывал, как к нему приходили посланцы аж от самого папы римского, предлагая ни много ни мало корону Польши. Как к отцу его приезжали пыльные делегаты печенегов, сулившие немыслимые богатства за право пройти полоцкими землями до Пскова, Новгорода и Ладоги. Как новгородские, ростовские и черниговские подбивали и отца, и деда выйти объединёнными отрядами на Киев, убеждая, что Ярослав, которого в ту пору никто не звал Мудрым, а величали «Злобным хромцом», не имел прав называться великим князем. И как три поколения князей, начиная с Изяслава Владимировича, поставили себе целью сделать лучше именно свой город и своё княжество, не влезая в свары и интриги вокруг. Пожалуй, большинство из тех, кого я знал, посчитали бы такой подход глупым, недальновидным, проигрышным. Но не я. Я был полностью уверен в том, что нужно всегда и везде хорошо делать своё дело. И, если судьба или Боги, как уважительно упоминал их Всеслав, распорядились жить и служить людям в Полоцке — значит, нужно сделать так, чтобы именно там на земле начались райские кущи, которые с недавних пор стали обещать всем греческие священники. Или мир, ряд да лад, которые были и до них. Мир, порядок и любовь. То, чего всегда и всем, в любую эпоху так не хватает.
Говорил князь и о том, что слышал от ведавших людей про тех, в ком уживались две души. Обычно это приводило к тому, что в человеке открывался воинский талант и княжьи качества: умение повелевать, убеждать, вести за собой. Чаще всего это случалось во взрослом возрасте. Мне сразу пришла на ум сказка про Илью Муромца, что просидел сиднем на печи тридцать три года, а потом отправился воевать Чудо-Юдо, биться с Тугарином-Змеем и ломать свисток Соловью-Разбойнику. Так было со Святославом Храбрым, который с малых лет был при дружине и воинах, а на хазар, а после — болгар и византийцев стал ходить примерно в возрасте легендарного Муромца. Говорил и про братьев Блуда и Ратилу, которые разоряли Рим и Константинополь ещё за полтысячи лет до Святослава Игоревича. И очень удивился, расстроился даже, узнав, что у потомков не осталось памяти об их великих деяниях. Мне и самому неловко было, будто у меня на экзамене профессор попросил назвать мышцы, и я вспомнил все, включая musculus stapedius*,а вот про большую ягодичную, самую крупную в человеческом организме, позабыл.
Про упомянутых Буса и Славена, признаться, я тоже ничего не знал. Хотелось сказать: «не помнил», но нет, именно не знал. Потому что к утру, за ночь, проведённую в таком оживлённом общении-познании, я убедился, что память моя совершенно перестала валять дурака, как пробовала частенько, особенно последние два года. Когда ходишь по дому, как неприкаянная душа, пытаясь вспомнить сперва имя одноклассника, потом случай с лекции на втором курсе, а потом просто ходишь и безрезультатно силишься понять, чего же именно ищешь. Теперь же я помнил решительно всё, в подробностях и деталях. Например, материн платок, в котором она передала отцу несколько варёных яиц, пару картофелин и немного сахару, был бледно-голубой с тёмной каймой. Я бежал за строем, задыхаясь от холодной осенней пыли, боясь, что не найду среди одинаковых шинелей батю. Но добрые дяденьки-солдаты передали меня с рук на руки от края шеренги в середину. Отец обнял так крепко, что едва не задушил. Велел беречь мать и брата. И отдал соседу по шеренге обратно, отвернувшись. Не сбивая шага. Мёрзлой чёрной осенью 1941 года. Мне тогда едва исполнилось четыре года. Я не видел его больше никогда.
Всеслав переживал вместе со мной это яркое воспоминание. Он тоже совершенно так же бежал за отрядом отца, только пыль стояла не от людских ног, а от конских копыт, и передавали его с рук на руки дружинные значительно выше над землёй. И платок был парчовый, с золотой бахромой. А в нём — немного мёду в сотах, хлеб да соль. Только его батя с того похода вернулся.
Эти детские воспоминания, одни на двоих, сблизили нас сильнее. Он, кажется, успокоился, почувствовав, что ни к полякам, ни к немцам, ни к византийцам, ни к степнякам у меня никакой тяги нет, и что ни за один из сложившихся в его времени лагерей я выступать не собираюсь, потому что ни об одном из них ни малейшего представления не имею.
Я чувствовал, как саднит грудь под лоскутом Глебовой рубахи. Как дышат слева и справа сыновья Всеслава. Как тянет неожиданным в яме сквозняком по босым ногам. Как кусают надоедливые клопы. И был полностью, безгранично и безоговорочно счастлив. Потому, что был жив. Снова жив.
* musculus stapedius (лат.) — самая малая из мышц человеческого тела — стременная мышца, контролирующая стремечко. Её средняя длина около 6 мм.
Глава 4
Из грязи
Проснулись от того, что наверху издалека доносились крики и колокольный звон. Только не такой, как у нас в соседней деревне на престольные праздники: с переливом, на разные голоса, так, что даже мне нравилось, хотя я ко всем этим церковным делам сроду ни интереса, ни отношения не имел. Звучал один колокол, явно большой, но громко, надсадно, давя на уши с одинаковыми интервалами. Ничего себе у них тут будильники, однако. Помню, в студенческие годы был у меня продукт Второго Московского часового завода: круглый, стоявший на двух железных ногах, будто на двух брёвнах, с чёрными прямоугольными часовой и минутной стрелками, и отдельной золотистой, для будильника. Заводился двумя барашками на задней стенке, а выключался кнопкой сверху, но не всегда. Иногда капризничал и продолжал молотить до тех пор, пока завод не заканчивался. Проспать при таком будильнике ни разу не удавалось ни мне, ни соседям. Первая жена за издаваемые звуки называла его с ненавистью «Челябинский тракторный завод». Сейчас, словно наплевав на толстый слой земли и брёвен вокруг нас, звуки наверху издавало что-то более масштабное и звонкое.
— Вечевой, бать? — спросил Глеб, протирая глаза кулаками совсем по-детски.
— Он, сынок. Давай-ка встать помоги мне. Как на свет выходить с потёмок, чтоб не моргать сычами, помните? — голос князя был ну точь-в-точь моим.
— Помним, бать, — ответил за двоих Роман, подныривая под правую руку. Глеб придерживал левый локоть, но сильно не тянул, берёг.
Мы отошли к той стене, на которую, по идее, должно было насыпаться меньше земли, когда нас придут откапывать, судя по расположению бревенчатой крыши. Прислонившись с сыроватым брёвнам, прислушались. На улице творился какой-то бардак, судя по звукам. В мои времена, наверное, уже вовсю слышалась бы стрельба и сирены. Тут же — только голосивший на всю округу колокол и не отстававшие от него люди. Иногда чей-то вой или визг перекрывал гул медного великана. Мой опыт с полной уверенностью позволял считать эти крики предсмертными, наслушался за жизнь. Вдруг вспомнилось, что огнестрельного оружия пока не придумали, так что выстрелов и взрывов можно было не ожидать. А как шелестит-свистит стрела в полёте, прекрасно знал Всеслав. Так же, как и то, что тут, в порубе, мы этого не услышим. Вот когда тетивы защёлкают наверху — их узнаем. Но, скорее всего, будет поздно. Перехватывать стрелы влёт мечом князь умел. Ловить их руками, как это иногда показывали на торговых площадях скоморохи — нет. Тем более просидев столько времени под землёй, да с незажившей дырой в груди. Вот Гнат — тот бы справился, но где теперь Гнат?
Перед глазами мелькнул образ княжьего ближника, друга детства. Воинские и ратные премудрости они постигали вместе, но у сероглазого светловолосого крепыша Игната по прозвищу Рысь всё получалось гораздо лучше. Всеслав сперва злился, но с годами понял, что каждому своё. Так и в книжке той византийской было писано. Он знал греческий, латынь, польские и балтские говоры, понимал свенов и датчан. Но вот стрел ловить руками не умел. Рысь делал это легко, будто играючи. За скорость и внезапность, а ещё за умение скользить что по лесной чаще, что по городским улицам без единого звука его так и прозвали. Хотя злые языки или их глупые пересказчики и шептались, что прозван Гнат так потому, что по бабам шагом не ходит — только рысцой, а чаще так и вовсе галопом.
С потолка посыпалась земля. Мы с Романом чуть повернулись так, чтобы хоть немного прикрыть младшего, разом, одновременно.
— Копай, боров! Если верно говорили, что сгубили князя-батюшку — сам тут ляжешь, а я следом тебе руки да ноги твои туда сброшу, истинный крест! — донесло сквозь маленькое окошко злой голос. Вроде как даже знакомый.
— То Коснячки-воеводы приказ был! Его именем прошли лиходеи на двор княжий! — проблеял второй голос, прерываясь в такт ударам заступа над нашими головами. Видимо, принадлежал он тому самому «борову», которому угрожал злой.
— А ему, паскуде ромейской, я язык с ушами отрежу и свиньям скормлю! Рой шибче! — рычал он.
Парни вытаращились на тоненькую светлую полоску, едва появившуюся под крайним бревном слева. Я было подумал, что они с их молодыми глазами углядели там что-то, и лишь в следующий миг понял, что это для того, чтобы скорее привыкнуть к яркому свету, что вот-вот должен был ворваться в нашу темницу. И сам вылупился на солнечные лучи точно так же. Вид у нас был, наверное, если со стороны глянуть, очень оригинальный: трое в окровавленной рванине таращатся на потолок, будто им оттуда собирается вещать сам президент или даже кто-то из архангелов.
С сырым скрипом, как пень из ямы, стали одно за другим подниматься брёвна, подцепляемые то баграми, то верёвочными петлями. Свету сразу стало много, но мы, подготовленные, тут же сощурились. И вправду, не ослепило Солнце ясное сидельцев подземных.