— Нет урону чести в том, чтоб принять дар сильного, если он — от сердца, — безногий отвечал спокойно. Явно не в первый раз с князьями говорил. Речь его звучала будто сдавленно, сипло, как у человека, не раз рвавшего связки, голосовые и не только, и не понаслышке знавшего о страшной, злой, изнуряющей боли.
— Как зовут тебя? — князь стоял над половиной человека, в которой чувствовалась сила и воля.
— К чему тебе имя моё, княже? — будто бы задумчиво спросил старик, гоняя между пальцами монету. Народ вокруг недовольно загудел, намекая, что с князьями следовало быть повежливее.
— Видишь, во храм иду Господень. Свечу затеплил бы за здравие твоё, — совершенно спокойно ответил Всеслав. Но взгляд его был остр и внимателен.
— Ну, ноги-то вряд ли отрастут, — с улыбкой ответил инвалид. — А на воск не трать лишнего, не надо. За других помолись с долгогривыми греками. А Юрию, как свидитесь, поклон от Ставра Черниговского передай.
Последняя фраза прозвучала на пределе слышимости. Так умеют говорить те, кто не раз подбирался в ночи ко вражьему стану, подавая знак так, чтобы не потревожить сторожей-караульщиков. И услышать такую речь в гомоне площади могли лишь те, кто сам не раз подобным промышлял. Я увидел, как вскинул брови Рысь, впившись глазами в непонятного старика.
— Здрав будь, мил человек, — вроде бы на прощание произнёс князь. А Гнат склонился над калекой, и руки их соприкоснулись.
— И тебе здравия, муж честной, великий князь Всеслав Брячиславич! — пусть сипло, но громко и отчётливо, как команду войску, выдал он. — Памятку прими в отдарок. Храни тебя Боги!
И снова вторая часть, утонувшая в крике толпы, звучала так, что расслышать её могли считанные единицы.
Лишь позже, много позже, выслушав многоречивые приветствия и пожелания от митрополита Георгия и прочих священников, звучавших с сильным греческим акцентом, стоя на службе, улучил князь минуту и скосил глаз на таинственную памятку, что незаметно передал при входе в храм Рысь. Это был обычный с виду жёлудь. Малое семечко, из которого мог бы вырасти великан-дуб. На боку его, оттенка неизвестного здесь кофе с молоком, виднелась метка. Или жук-короед какой проточил так ровно да гладко дорожки, одну вверх, вторую вниз, и третью, поверху их соединявшую. Или другой кто для какой-то цели вырезал на жёлуде не то арку, не то проём дверной. Или сам Перун положил руну свою, путь ко славе, на плод святого дерева. Юрий, которого наши чаще звали дедом Яром, старый полоцкий волхв, наверняка лучше ответил бы мне на эти вопросы. Жаль, перемолвиться с ним получится нескоро. Ещё повезёт, если к ночи сегодня.
На княжье подворье от Софии Киевской шли здоровенным кагалом. Впереди мы с сотниками, в окружении Гнатовых ближников. Следом чинно плыли дирижаблями священнослужители. Князь очень удивился, узнав, что пузырь с горячим воздухом может поднимать над землёй груз и даже человека, и отложил себе в памяти рассказать о том какому-то Силу в Полоцке, кузнецу, что был первым охотником до всяких странных и необычных придумок, за что слыл среди соседей колдуном.
За группой в ярком шла группа в чёрном и сером — делегаты от Печорского монастыря. Был среди них и сам настоятель Антоний, с которым мы едва не сцепились языками на тему фармакопеи. Но князь дал понять, что не время, и был, разумеется, совершенно прав. Потому Антония и ученика его Феодосия пригласили на подворье, порешив отложить научную беседу на завтра.
За чернецами-монахами брюхами вперёд переваливались, как утки, представители, так скажем, торгово-промышленной палаты, представлявшие первую часть определения, торговую. Смотреть на их сытые и вороватые морды удовольствия не было, конечно, но не пригласить их князь, понятное дело, не мог. С ними вместе шагали бояре, не бросившие город и не сорвавшиеся следом за Изяславом, который по слухам навострил лыжи в Польшу. Тамошний король приходился ему племянником, и теперь Ярославич, надо полагать, планировал поменять солидное количество золота, на которое «похудела» казна, на наёмников другой страны. Которые получат его деньги за то, что придут грабить его страну.
В самом хвосте внушительной делегации шёл люд победнее — мастеровые. Среди них я увидел и поприветствовал тех самых плотника, кузнеца и строителя, что попались мне на глаза сразу же, едва только мы с сынами выбрались из поруба. Мужики прямо расцвели от неожиданного внимания князя. А пара бояр и торговцев наоборот скривились, будто я при них вздумал с жабами да червями разговаривать. Этих, кривых, мы тоже приметили. Радовало то, что обратно с подворья на своих ногах выйти из них должны были не все. Гнат и его розмыслы-разведчики натаскали и навалили информации, как жадные белки перед холодной зимой: дупло уже полное, а они всё норовят ещё пару желудей впихнуть. Дуплом была наша со Всеславом память, а желудями — факты и выводы из сведений, добытых «в поле». Точнее, на Горе и на Подоле. В Рыси и его ребятах сомнений не было. Были в том, что получится сохранить самообладание и дослушать до конца речи жалобщиков и оправдания от виновных, не велев перестрелять тварей сразу. Тяжела ты, доля княжья.
На подворье всех желавших, понятно, не пустили. Ждановы великаны хлопнули воротами, едва не придавив кого-то из особо рьяных и любопытных. Мы с сыновьями поднялись на гульбище, встав так, чтобы каждого из пришедших было видно хорошо. Под нами замерла толпа городской элиты и отдельно — группы из обиженных и обидевших, с которыми всё было, как водится, совсем не просто. Но начать следовало с другого.
С первых слов, будто придавивших к земле посетителей, даже ко всему привычных греческих шпионов и служителей культа, навалилась тишина. Князь принёс при свидетелях клятву верности люду киевскому и принял обязательства по защите, обеспечению порядка и безопасности, а также создания условий, наиболее благоприятствующих экономическому росту и развитию благосостояния. Я понимал через два слова на третье, улавливая только основную канву. И чувствовал то, что испытывал Всеслав при наших ночных разговорах на «будущие» темы. Потом по всходу поднялись митрополит Георгий, по одному от бояр, торговцев и мастеровых и выборный от кончанских старост — глав районных администраций. Они разложили на широких, хоть лежи на них, перилах кусок дорогого пергамента размером с развёрнутую газету, в котором прописывалось то, что произнёс князь, и условия, на которых стороны — Всеслав и Киев — заключали договор-ряд. Засопел слева, бегая глазами по строчкам, Глеб. Роман больше смотрел на людей, чем на буквицы. Князь неспешно прочитал всё от начала до конца. И приложил, повернув печаткой наружу, перстень сперва к специально отведённому месту на грамотке, а после и к витому шнуру, что залили воском, свернув написанное и согласованное сторонами в трубочку. Вот это я понимаю — «и печатью скреплено», а не все эти синие еле заметные оттиски моего времени.
Проводив тщательно выверенными добрыми словами делегатов с крыльца, князь тяжело опёрся ладонями о перила.
— А теперь же, имея власть и доверие, данные мне городом и людьми, разберу я тяжбы, что накопились за вчерашний день, — разнеслось над подворьем. — Жена боярина Тихона, Лизавета, помощи просит.
Вперёд шагнула заплаканная и измождённая женщина, которой можно было бы дать лет сорок пять — пятьдесят. Но князь знал, что венчаной жене боярина, который бросил и её, и детей, сбежав ещё раньше, чем покинул город Изяслав с дружиной, всего двадцать семь. По здешним меркам — солидный возраст, и детишек ни много ни мало восемь душ, и младший, грудной, на руках. Стоило Тихону отвалить от причала Киева, как сосед его, Данила, принялся угрожать и унижать женщину. Мол, за преступления против веры и княжьей власти, отнимут у неё и дом, и земли, и скотину, и пойдёт она милостыню просить, среди нищих да убогих. А сам предлагал выкупить всё имущество, так скажем, «по ценам военного времени». Не в том смысле, что кусок хлеба менять по весу на золото, а в том, что гривну золотую сменять на плесневелую корку. Нагреться на чужой беде всегда было полно желающих.
Судил князь, что нет вины на жене и детях за проступки мужа и отца, да и те ещё доказать нужно, одного Данилиного мнения не достаточно. Велел виру выплатить за угрозы и поклёп, не слушая возмущённого крика. А за крик этот разрешил выбрать: или биту быть, или серебром расплатиться за неуважение к воле великого князя. Судя по лицам городской элиты, честные суды оказались для неё новинкой и откровением, равно как и возможность родовитому и богатому отхватить батогов. Когда специально обученный судебный пристав, или как они тут назывались, забрал у аж до синевы покрасневшего Данилы серебро, часть отдав онемевшей Лизавете, а часть положив на ступени крыльца, Всеслав продолжил:
— А, коли велик двор у тебя, боярыня, а порядку мало, прими на постой ратных людей моих. Они и покой твой сберегут, и добро.
Рыдавшая теперь от счастья женщина только головой закивала, да так часто, что аж страшно стало за её шею тонкую.
После пары мелких правонарушений, вылезло дело посерьёзнее. Купец Микула, заплевав себе всю бороду, убеждал, что на него злонамеренно наложила порчу вдова кузнеца Людоты. Баба она, дескать, нравов вольных, а помимо морального падения допустила и религиозное, рухнув и перед Господом, о чём торгаш верещал с гневными слезами на глазах, заламывая руки. Гул, пошедший по подворью, не давал понять, чью сторону брали элитные делегаты, но подтверждал, что дело им знакомо и результата суда они ждут с вящим нетерпением.
Микула меж тем заливался, как на торгу, клеймя и костеря молчавшую с поджатыми губами вдовицу, не стесняясь ни церковников, ни баб. Вот, пожалуй, кто с удовольствием помахал бы руками и языком с броневика или любого другого возвышения. Не будь у князя сведений от Гнатовых нетопырей, что слышат в тишине и видят в ночи лучше всякого, неизвестно, в чью пользу было бы решение. Но, хмыкнув внутренне над образным сравнением, Всеслав напомнил, что желудей набили полное дупло. Были там и к этой тяжбе относившиеся.
— Я выслушал тебя, Микула, — разнёсся княжий голос. Похожий на тот ушат ледяной воды, что недавно утихомирил Домну. Она, кстати, глядела за судилищем из приоткрытой двери подклета и, кажется, очень переживала за вдову. Торговец всё пытался что-то добавить, булькая, как закипавший чайник или курица на яйцах. Но уже начинал повторяться.
— Ведомо мне, что уплатил ты человеку торговому из персов, рекомому Омаром, двадцать гривен за яд тайный, в краях наших неведомый.
Микулу как из розетки выдернули — звук отнялся сразу, и начало пропадать изображение: он бледнел стремительно и весь. Гул толпы тоже враз стих, и народ стал вертеть головами в удивлении, и откуда князь, вчера вынутый из поруба, прознал об этом, и для каких-таких надобностей уважаемому торговцу отрава?
— Также ведомо, что ядом тем по указу твоему кухарка Людотина извела его, — руки к щекам вскинули и вдова, стоявшая на виду толпы, и Домна, видимая отсюда только нам с сыновьями. Ну и Яновым стрелкам, замершим на крышах и в тени гульбищ-галерей.
— Ведомо и то, что кухарку ту слуги твои изловили и спустили под лёд по весне, за что каждый из них от тебя получил по три гривны, а ты стал вдове безутешной деньги малые предлагать за мужний дом, чтобы лавку там открыть, к складам своим ближе, — от голоса князя по толпе, кажется, расползался холод, как морозный узор по стёклам зимой. Только узоры зимние красивы, ажурны, переливчаты. А тут было больше похоже на тот самый трещащий лёд над омутом: со щелчками расходились линии во все стороны, соединяясь меж собой, будто паутина.
— Знаю и о том, как несколько, — тут Всеслав сделал паузу, оглядев всех городских богатеев недобро, — людей торговых во главе с Микулой придержали зерно в амбарах по весне, дождавшись, пока цена на него чуть не впятеро поднимется. И сколько народу тогда от голода по Киеву да окру́ге перемёрло — тоже знаю, до единого, всех!