Закатив глаза, я тяжело вздохнула:
— Ну, допустим, чирик-чирик.
— Кажется, лидер принял её в стаю. Рабочие радуются, теперь у них есть королева и скоро появятся новые птенцы.
Птички облепили нас, громко чирикая. Эд приобнял меня одной рукой, подняв вторую, создал на ней крохотную птичку, и тут же усадил этот очаровательный пернатый шарик на мне на плечо.
Эд мог чувствовать то же, что и птица. Зная это, девочка из воспоминания почесала птичке короткую шею.
— Итак, сегодня мы стали свидетелями одного дня из жизни стаи. Дикая природа удивительна.
Изображение сменилось моим отражением. Я отложила зеркало.
Взгляд упал на коробку со значком ателье. И вторую, с названием именитой ювелирной мастерской.
В коробочке от ювелира лежал тонкий и лёгкий золотой венок с прозрачными камешками. В том же стиле гребень, серёжки, два браслета, колье и обручальные кольца.
У Эдмунда были такие же запонки. Из всех предметов комплекта у меня не было лишь их. Он даже своё кольцо не забрал. Наверное, думал, что оно мне пригодятся.
Я надевала эти украшения на свою свадьбу и давала для венчания сестрам. Но надеть кольца, предназначенные нам с Эдмундом, на церемонии с Роландом или подарить младшим рука не поднялась.
Заколов волосы гребнем, я придвинула ближе большую коробку. Где-то тут должны быть туфли.
А вот и они.
На свет появилась коробка, из которой возникли белые туфельки на небольшом каблучке. Они были порядком стоптаны. Их я надевала не раз и не два. На чердаке они оказались, придя в негодность, но куплены были для свадьбы.
Надев их, я открыла коробку из ателье. Платье. Желтоватое, ни разу не использованное платье.
Я приложила его к себе, заглядывая в зеркало.
Даже сейчас, потерявшее вид от сырости и холода платье было прекрасно: не слишком пышное, с золотистыми лентами по швам и узорами из плюща, в тему украшений.
Жаль, теперь оно мне не по размеру. В талии и рукавах узко, а на груди и вовсе не сойдётся.
Я прицепила к венку фату и надела.
Красота.
Взгляд упал на конверт в коробке. Письма и бытовые записки. Написанные с правой стороны слова всегда были несколько смазаны. Эдмунд был левшой — когда он писал рука тёрлась о бумагу — тетради всегда были неряшливыми, а ребро ладони и мизинец — грязными.
Среди листков, исписанных стройными рядами неразборчивых букв, нашлись такие послания как: «В доме нет еды», «Я не нашёл рубашку», «Я зол. Ты знаешь, что сделала», «Хочу курочку», «Я разбил зеркало», «Почему я через записки слышу, как ты на меня орёшь?» и «Сделаешь на ужин картошечку?» с изображением очень голодной птички. Эдмунд ужасно рисовал. Несчастный крапивник в его исполнении будто разом страдал плоскостопием, косоглазием, рахитом и умственной отсталостью. Бедное создание. И всё же милое — «художник» явно очень старался.
— Моя ж ты лапочка, — я погладила бумагу, обращаясь не то к Эдмунду, нее то к крапивнику.
В руках оказался затёртый от постоянного чтения и покорёженный слезами листок.
Против воли из памяти возник день, когда Эд ушёл. Он… был сам не свой после ссоры. А в тот день… я пришла домой, а он исчез, забрав большинство вещей и оставив записку.
Записку с извинениями, в которой не было даже лёгкого намёка на злость и обиду. С искренней нежностью и заботой.
На глаза заранее навернулись слёзы, но руки не выпускали листок.
«Ты была права, когда говорила, что не стоит ехать на практику. Признаю, я дурак.
Я забрал книги. Доел суп (спасибо, вкусный). Все артефакты отключил. Забрал печенье. Украл у тебя из шкатулки пару ленточек. Не то чтобы они могла потребоваться мне в ближайшее время, но все мои куда-то делись. Они теперь твои, если найдёшь.
И, кстати, присмотрись к Роланду Солена, ты ему небезразлична.